Большой стол, на котором лежали книги и планы,
высокие стеклянные шкафы библиотеки с ключами в дверцах, высокий стол для
писания в стоячем положении, на котором лежала открытая тетрадь, токарный
станок, с разложенными инструментами и с рассыпанными кругом стружками, -
всё выказывало постоянную, разнообразную и порядочную деятельность. По
движениям небольшой ноги, обутой в татарский, шитый серебром, сапожок, по
твердому налеганию жилистой, сухощавой руки видна была в князе еще упорная и
много выдерживающая сила свежей старости. Сделав несколько кругов, он снял
ногу с педали станка, обтер стамеску, кинул ее в кожаный карман, приделанный
к станку, и, подойдя к столу, подозвал дочь. Он никогда не благословлял
своих детей и только, подставив ей щетинистую, еще небритую нынче щеку,
сказал, строго и вместе с тем внимательно-нежно оглядев ее:
- Здорова?... ну, так садись!
Он взял тетрадь геометрии, писанную его рукой, и подвинул ногой свое
кресло.
- На завтра! - сказал он, быстро отыскивая страницу и от параграфа до
другого отмечая жестким ногтем.
Княжна пригнулась к столу над тетрадью.
- Постой, письмо тебе, - вдруг сказал старик, доставая из приделанного
над столом кармана конверт, надписанный женскою рукой, и кидая его на стол.
Лицо княжны покрылось красными пятнами при виде письма. Она торопливо
взяла его и пригнулась к нему.
- От Элоизы? - спросил князь, холодною улыбкой выказывая еще крепкие и
желтоватые зубы.
- Да, от Жюли, - сказала княжна, робко взглядывая и робко улыбаясь.
- Еще два письма пропущу, а третье прочту, - строго сказал князь, -
боюсь, много вздору пишете. Третье прочту.
- Прочтите хоть это, mon pиre, 209 - отвечала княжна, краснея еще более и
подавая ему письмо.
- Третье, я сказал, третье, - коротко крикнул князь, отталкивая письмо,
и, облокотившись на стол, пододвинул тетрадь с чертежами геометрии.
- Ну, вещами, очевидно,
беспрестанно-употребляемыми.
Когда мы совершенно не понимаем причины поступка: в случае ли злодейства,
добродетели или даже безразличного по добру и злу поступка, - мы в таком
поступке признаем наибольшую долю свободы. В случае злодейства мы более
всего требуем за такой поступок наказания; в случае добродетели - более
всего ценим такой поступок. В безразличном случае признаем наибольшую
индивидуальность, оригинальность, свободу. Но если хоть одна из бесчисленных
причин известна нам, мы признаем уже известную долю необходимости и менее
требуем возмездия за преступление, менее признаем заслуги в добродетельном
поступке, менее свободы в казавшемся оригинальным поступке. То, что
преступник был воспитан в среде злодеев, уже смягчает его вину.
Самоотвержение отца, матери, самоотвержение с возможностью награды более
понятно, чем беспричинное самоотвержение, и потому представляется менее
заслуживающим сочувствия, менее свободным. Основатель секты, партии,
изобретатель менее удивляют нас, когда мы знаем, как и чем была подготовлена
его деятельность. Если мы имеем большой ряд опытов, если наблюдение наше
постоянно направлено на отыскание соотношений в действиях людей между
причинами и следствиями, то действия людей представляются нам тем более
необходимыми и тем менее свободными, чем вернее мы связываем последствия с
причинами. Если рассматриваемые действия просты и мы для наблюдения имели
огромное ко и других людей
представляются нам, с одной стороны, тем более свободными и менее
подлежащими необходимости, чем более известны нам те выведенные из
наблюдения физиологические, психологические и исторические законы, которым
подлежит человек, и чем вернее усмотрена нами физиологическая,
психологическая или историческая причина действия; с другой стороны, чем
проще самое наблюдаемое действие и чем несложнее характером и умом тот
человек, действие которого мы рассматриваем.
Но если я обсуживаю
поступок, совершенный месяц тому назад, то, находясь в других условиях, я
невольно признаю, что, если бы поступок этот не был совершен, - многое
полезное, приятное и даже необходимое, вытекшее из этого поступка, не имело
бы места. Если я перенесусь воспоминанием к поступку еще более отдаленному,
за десять лет и далее, то последствия моего поступка представятся мне еще
очевиднее; и мне трудно будет представить себе, что бы было, если бы не было
поступка. Чем дальше назад буду переноситься я воспоминаниями или, что то же
самое, вперед суждением, тем рассуждение мое о свободе поступка будет
становиться сомнительнее.
Точно ту же прогрессию убедительности об участии свободной воли в общих
делах человечества мы находим и в истории. Совершившееся современное событие
представляется нам несомненно произведением всех известных людей; но в
событии более отдаленном мы видим уже его неизбежные последствия, помимо
которых мы ничего другого не можем представить. И чем дальше переносимся мы
назад в рассматривании событий, тем менее они нам представляются
произвольными.
Австро-прусская война представляется нам несомненным последствием
действий хитрого Бисмарка и т. п.
Наполеоновские войны, хотя уже сомнительно, но еще представляются нам
произведениями воли героев; но в крестовых походах мы уже видим событие,
определенно занимающее свое место и без которого немыслима новая история
Европы, хотя точно так же для летописцев крестовых походов событие это
представлялось только произведением воли некоторых лиц. В переселении
народов, никому уже в наше время не приходит в голову, чтобы от произвола
Атиллы зависело обновить европейский мир. Чем дальше назад мы переносим в
истории предмет наблю поступок, совершенный мной минуту тому назад, при
приблизительно тех же самых условиях, при которых я нахожусь теперь, - мой
поступок представляется мне несомненно свободным.